Смерть в Венеции / Morte a Venezia / Mort à Venise (1971)

Богард Дирк. Как я работал с Висконти и Кавани// Искусство кино. – 1991, № 3. – С. 155-167.

Дирк Богард

Как я работал с Висконти и Кавани

Дирк Богард (род. в 1921 году) – выдающийся актер, гордость английской сцены и мирового кинематографа. личность незаурядная – об этом говорит и тот факт, что свой путь в искусство он начинал под руководством великого скульптора Генри Мура, обучаясь у него в Королевском колледже в Лондоне, а главные роли своей творческой биографии сыграл у таких корифеев серьезного кино, как Лоузи («Слуга», «За короля и отечество», «Модести Блэйз», «Несчастный случай»), Висконти («Гибель богов», «Смерть в Венеции»), Фасбиндер («Отчаяние»), Шлезингер («Дорогая»), Рене («Провидение»), Кавани («Ночной портье»). О человеческой и художнической тонкости Богарда, о его наблюдательности и психологическом чутье свидетельствуют и те заметки из книги артиста, которые мы публикуем.

Премьера «Гибели богов» получилась грандиозной. Присутствовал «весь Рим» и правительство в полном составе, одетое в знак уважения к политическим взглядам Висконти как на официальный прием. Висконти утверждал, что является коммунистом, но это плохо вязалось с его палаццо, картинами Пикассо, привратниками, поварами, роскошью и изобилием, очертившими его жизненный стиль. Поэтому я относил его к умеренно-левым, что необыкновенно его раздражало. Он обещал на досуге объясниться со мной по этому поводу. Но пока что откладывал это мероприятие. Фильм приняли как шедевр, и, когда зажегся свет, Феллини, сидевший в партере, вскочил с места и, обернувшись к нам, приветствовал Висконти громким криком: «II maestro! II maestro!» – и вслед за ним вся публика поднялась и зааплодировала. Висконти улыбался, но ни один мускул не дрогнул на его лице. Он ничем не выдал своего торжества. Рим вновь возвел своего императора на трон.

…Моя первая съемка у Висконти произошла почти в полдень.

– Единственное, что тебе нужно сделать, – мягко сказал он, – открыть дверь. Видишь развратного Константина в постели с мальчиком. Orrible! Orrible!1 Стреляешь. Пиф! Паф! Паф! Быстрый взгляд, идешь назад, закрываешь дверь. Очень просто. Caprisci?2

При сто возгласе «Azione!»3 я открыл дверь, уставился на Константина и его любовника, который был означен блюдом для фруктов с помеченным мелом крестиком, выстрелил, посмотрел и ушел. Воцарилось молчание. Открылась дверь. Висконти стоял на пороге с сигарой в руке, потирая подбородок.

– Еще разок и с улыбкой. Caprisci?

Я повторил сцену. С улыбкой. Потом – нервозно, безжалостно, сардонически, холодно и наконец – со слезами сожаления и печали. Или как он там еще требовал. Я открывал дверь и стрелял в Константина и его любовника, отмеченного мелом, шесть раз, и всякий раз процедура занимала двенадцать минут. Слезы нуждались в дополнительной подготовке. Все шесть дублей Висконти отправил в проявку и пошел обедать. Не сказав ни слова. О’кей. Альбино Кока, его правая рука и ассистент, обнял меня за плечи как старого друга.

– Шесть дублей. Для Висконти вещь небывалая. Обычно он делает один-два, но чтобы шесть и все разных и все в лабораторию! Потрясающе! Ему понравилась ваша работа. Можете мне поверить, я всегда с ним работаю. Он просто поражен. Очень хорошо.

– По нему не скажешь…

– О, si, si, он в таких случаях молчит.

– Скажите, а как мне его называть на площадке? Висконти? Сэр? Синьор?

Альбино на миг задумался.

_______
1 Ужасно! Ужасно! (итал).
2 Понимаешь? (итал).
3 Мотор! (итал.).

155

– Вы, конечно, должны называть его Висконти. И упаси вас бог назвать его Лукино. Это интимное обращение. Никто в группе себе такого не позволяет. Запомните.

Висконти сидел за ослепительно белой скатертью, потягивая вино и закусывая его салатом из свеклы. Он жестом указал мне на место рядом с собой.

– Вина? Домашнее вино, очень тонкое. Некрепкое. Вы любите форель, голубую форель? Картофельный салат?

– Нет, Висконти, нет. Разве что немножко вина, есть совсем не хочется.

Он с преувеличенным удивлением мягко опустил руку на мою ладонь.

– Господи! Что за формальности – Висконти! Ла-ла-ла! Лукино! Меня все так зовут!

На площадке царила тишина, редко-редко произносилось слово. Он не поднимался с кресла. Все команды тихим голосом отдавались Альбино, а он передавал их актерам или массовке. Это было захватывающее зрелище, и я три недели провел в полотняном кресле, день-деньской следя за работой. Мы почти не разговаривали – не было нужды; он инстинктивно понимал, зачем я торчу на площадке, и сохранял невозмутимое спокойствие, но втайне испытывал радость. Между нами постепенно устанавливался тот род отношений, который я за неимением лучшего термина назвал бы телепатической связью. Он стал моим Платоном или Сократом… хоть и облил бы меня презрением, скажи я об этом ему.

Не все, однако, шло так гладко. К исходу третьей недели, когда мы снимали эпизод «ночи длинных ножей», немецкая сторона без всяких объяснений неожиданно прервала субсидирование, поскольку прошел слух, будто мы снимаем антигерманский фильм. Местные жители утомились нашим присутствием и начали нападки на итальянцев, в которых видели предателей, нс выполнивших союзнического долга; взвинтили цены буквально на все – от стакана кока-колы до катушки ниток. По предложению Висконти итальянцы накупили дешевых колец в сувенирных лавках, понадевали их на пальцы обеих рук и таким образом вооружились подобием кастетов.

Покинув негостеприимную деревушку, мы нашли новую площадку в Дюссельдорфе, где нас блокировали в отеле, а на имущество наложили арест вплоть до уплаты по всем счетам. На наши отчаянные телеграммы Рим отвечал молчанием. Снимали мы урывками. Сидели на чемоданах и чувствовали себя бродячей труппой, которую бросили на произвол судьбы. Продюсер носился в поисках денег, а Висконти, по обыкновению поздно поднимаясь с постели, обедал с привычной вальяжностью, поскольку имел возможность платить из своего кармана. Как и я. В конце концов появились какие-то деньги, мы завершили натурные съемки и с облегчением вернулись в Италию.

– У меня плохие новости. От «Уорнер бразерс» из Америки. Им очень понравился фильм, но они требуют еще больше сокращений, чем я сделал. Эти мясники меня в гроб сведут – они на все готовы за доллар. Ненавижу этот их бизнес: одни деньги на уме. «Поймут ли фильм в Висконсине?» – Слушай, не пригласишь ли меня на английский ленч? Мне к тому же надо с тобой поговорить…

За столом мы обсуждали главным образом мерзавцев братьев Уорнер и те купюры, которые они требовали сделать в нашем фильме. Висконти протянул мне пакет, обернутый в черную с золотом бумагу. В руках у меня оказалась книга в мягкой обложке «Смерть в Венеции».

– Будем делать с тобой фильм. Не возражаешь? Я наблюдал за тобой в первый день съемок «Гибели богов». Ты сделал шесть дублей и все разные. Без слов, сама душа. Я видел. И понял, что нашел своего актера. Voiia! Я обещал сделать тебе подарок – и вот ты его получил. Molto bene4, но ты больше ни за что не берись, обещаешь?

– Конечно, я буду ждать, сколько скажешь.

– Начинай готовиться прямо сейчас. Послушай всю музыку Малера, всю. Снова и снова. Мы должны проникнуть в его одиночество, бесприютность. Слушая музыку, ты это поймешь. И читай, читай, читай книгу. Больше ничего не нужно. Надо проникнуться книгой. Я ничего не буду объяснять. Манн и Малер сами все скажут. И когда придет час, ты будешь готов.

…Пять месяцев я провел в странном уединении. Я почти не общался с актерами, вообще ни с кем из съемочной группы, даже с Висконти. Я жил будто в чистилище. Целыми днями просиживал на острове Лидо в маленькой купальне, в томительном одиночестве, подобно самому фон Ашенбаху. Я уже ощущал себя им до кончиков ногтей, мое тело стало вместилищем его души. Главная моя цель, которую все понимали и уважали, заключалась в том, чтобы пребывать в состоянии глубочайшей сосредоточенности, нежно оберегая эту чужую душу, поселившуюся во мне. Она была очень хрупкой, и меня не покидал страх, что в какой-то момент она ускользнет прочь. Но она оставалась во мне. И потом даже на прогулке по тихим городским площадям, переодетый в джинсы и майку, я сохранял его походку и повадки, кото-

_______
4 Очень хорошо (итал.).

156

рые могли бы позабавить случайного прохожего, не ведающего, что не я, а некто другой – отрешенный от мира сего, одержимый своими мыслями человек шел мимо него.

Мои отношения с Висконти складывались необычно. Мы словно слились воедино в мире полного молчания. Мы редко разговаривали, а о фильме не обменивались ни единым словом. Я инстинктивно чувствовал, когда он был готов, он знал, когда готов я. Чаще всего мы прибегали к языку жестов: если он поднимал брови, это значило, что я могу начинать. Стоило мне качнуть головой, как он садился закурить очередную сигарету, ожидая, пока я приду в нужное состояние, трону его за руку и ступлю на площадку. Мы почти не снимали дублей – изредка он цедил сквозь зубы «аnсог»5, и мы повторяли сцену – и это все, что обычно произносилось на площадке, да и то нечасто.

Однажды я попросил уделить мне полчаса и обсудить роль. Он с ворчанием согласился и, предложив мне вина, стоявшего перед ним на столе, осведомился, сколько раз я прочитал книгу. Когда я ответил, что не меньше тридцати, он посоветовал прочесть ее еще тридцать, и на том дело кончилось.

Но, сидя в своей купальне на пляже, я не настолько отрешился от мира, чтобы совсем ничего вокруг не замечать. Например, однажды я случайно обратил внимание на то, что у многих членов нашей съемочной группы – бутафоров, ассистентки, монтировщика – появились на коже аккуратные белые пятнышки величиной с почтовую марку. Я не придал этому особого значения, но дня через три-четыре, заметив увеличение числа тех, у кого на руках, ногах, а то и на лбу виднелись эти квадратики, спросил моего гримера Мауро, в чем дело. Его уклончивый ответ усилил мое беспокойство. Они пробовали новый грим.

Приглядевшись повнимательней, я обнаружил, что пятнышки появляются на самых чувствительных участках кожи. Тревога моя росла, потому что более всего из числа трудностей, которые подстерегали меня на съемках, меня пугала предстоящая финальная сцена смерти, которую Висконти готовил к самому концу работы в Венеции. Этот момент неотвратимо приближался. И я понял, что они так испытывают специальный грим – тот самый, который пойдет на мою смертную маску: она должна была медленно покрываться трещинками, символизируя увядание, старость, разрушение и окончательный распад – смерть. Я по обыкновению хранил молчание и только с растущим страхом наблюдал каждодневное распространение пятнышек среди участников съемки. Гром над моей головой грянул однажды утром, душным и жарким от дыхания сирокко. Море было серым и спокойным, ветер шал по пляжу горячий песок, жара стояла почти невыносимая. Это была идеальная погода для великого финала, задуманного Висконти.

– Сегодня свет идеален… настоящий сирокко… это тебе поможет… жара; тебе дурно, ты стар; помни, как написано у Манна, губы у тебя сочные, как клубника… краска сошла с лица… когда ты улыбнешься Тадзио, несчастное лицо твое покроется морщинами, и ты умрешь… я говорю тебе все это, потому что, когда наложат грим, ты не сможешь разговаривать, лицо будет стянуто маской смерти… поэтому сделаем только один дубль.

– А что это будет за грим?

– Очень хороший. Мы его как следует проверили.

Он оставил меня на попечение Мауро, который держал в руке толстый серебряный тюбик с чем-то белым, и, когда он меня этим намазал, лицо тут же загорелось огнем, и всю кожу стянуло. Протестовать было поздно; два часа я просидел неподвижно, пока состав закрепился на моем измученном лице. Прежде чем Мауро успел зайти слишком далеко, я сумел предупредить его, чтобы он по крайней мере не накладывал грим близко к глазам, поскольку по интенсивности жжения понял, что в таком случае неминуемо ослепну. Он важно кивнул в ответ на мои слова и бесстрастно продолжил свое дело. Когда он закончил, я был похож на актера японского театра. Меня сунули в автомобиль и повезли на пляж. Двое дюжих мужчин проволокли мое безжизненное тело по раскаленному медно-красному песку к полотняному креслу, где мне предстояло отойти в мир иной. Я наивно полагал, что пляж будет пуст и зевак из соображений такта уберут из поля моего зрения. Не тут-то было. На расстоянии двадцати футов от моего электрического стула – иначе мое место пребывания я бы не назвал – собралась толпа жадной до зрелища публики, с комфортом устроившейся под зонтиками с «инстамэтиками», «никонами», «лейками» и даже, как я в своем жалком состоянии успел заметить, с биноклями. А в самом центре этой орды восседал сам Висконти – радушный хозяин, пригласивший гостей из Милана, Рима и Флоренции. Им была оказана особая честь – стать свидетелями финальной сцены фильма «живьем». Все они пребывали в радостном оживлении и легкой истоме, попивали прохладительное. Надеюсь, мне простится блеснувшее в мозгу сравнение с ареной Колизея.

Поскольку даже дышать я мог с большим трудом, не говоря уж о том, чтобы вымолвить хоть слово – иначе моя маска сразу бы растрескалась, я мог реагировать на внешние сигналы лишь слабым движением руки. И когда Альбино почтительным шепотом священника, отпускающего святые дары, справился, готов ли я, пальцем изобразил на своем колене цифру «5». Он правильно понял, что через пять минут я соберусь. Повисла звенящая тишина. Зрители, проникшись значимостью момента, замерли. Слышно было, как горячий ветер шелестит оборками

_______
5 Еще раз (итал.).

157

зонтиков; где-то за мили от меня засмеялся ребенок. Внутри у меня стало горячо, сердце бешено стучало, кровь прилила к голове, и я поднял руку в знак готовности. Привычного висконтиевского «Azione!» я даже не услышал.

В гримерной Мауро, стоя рядом с Висконти, радовался, хлопал себя по бокам, шлепал ладонями по стенам, утирая с блестевших глаз слезы счастья и торжества. Все сработало на славу. Волосы поседели, лицо растрескалось, губная помада клубничного цвета слиняла, слезы потекли сквозь трещинки – словом, все получилось великолепно.

Битый час мы орудовали шпателем, водой и мылом, кольдкремом, бензином, ножницами, чтобы снять белый грим. Мое лицо, там, где удавалось его освободить, было багровым и горело, как от сильнейшего ожога.

– Завтра будет полегче, вот увидишь. Уснешь, а утром все будет хорошо. – Голос Мауро звучал чрезвычайно бодро.

– Что это за штука?

Он нашел один из выжатых тюбиков, разбросанных передо мной на столике.

– Это я придумал, Мауро! Английское производство, совершенно безопасно, сделано в Англии. Для тебя особенно безопасно, стало быть.

Я взял смятый тюбик. Мауро предусмотрительно соскреб этикетку. Остался лишь обрывок, на котором значилось: «…но огнеопасно. Не допускать попадания в глаза и на кожу». Это был пятновыводитель.

Впервые я увидел «Смерть в Венеции» в три часа дня в холодном просмотровом зале студии «Чинечитта». Висконти сидел, окруженный домочадцами, вернее, теми из них, кого он счел достойными стать свидетелями того, как предстанет перед зрителями его детище, да некоторыми избранными из числа съемочной группы.

Было там и умеренное количество принцесс, одна или две графини, три-четыре актера, не занятых в фильме, но удостоенных чести присутствовать на церемонии в знак признания их заслуг. Висконти всегда держал при себе мобильный эскадрон людей свиты, этих прилипал, вечно плавающих под боком крупной рыбы. В случае необходимости он мог с уверенностью положиться на них в распространении самой благоприятной молвы о фильме повсюду – от Милана, Рима и Неаполя до Парижа и Лондона. Они никогда не подводили его. А если бы осмелились, то обрекли бы себя на гражданскую и профессиональную гибель.

Сегодня я не могу описать всех чувств, овладевших мною, когда на экране растаял последний кадр. Одно помню, я молчал как рыба. Фильм был заряжен такой завораживающей силой, что собственное участие в нем казалось фактом ничтожным. Слава Богу, я не вызвал сам у себя раздражения.

Сказать мне было нечего.

Висконти, не выпускавший из тонких сильных пальцев сигарету, выслушал панегирик свиты с достоинством Папы римского, слегка покачивая головой, и лишь потом, вяло махнув рукой в мою сторону, приветствовал меня отеческим хлопком по ладони.

– А, Богард. Va bene? 6 Нам надо кое-что переозвучить.

– Слушаюсь. Лукино.

Я повернулся, чтобы уйти, но он внезапно окликнул меня по имени. Я остановился на пороге.

– Веne?7, – тихо спросил он.

– Веnе, – ответил я. – Molto bene8.

Его серые чистые глаза смотрели прямо. Очень спокойно. Он допустил меня к своему успеху.

Итак, фильм был наконец закончен. Висконти, которому все это время удавалось держать отснятый материал при себе, был вынужден ехать в «ужасный Лос-Анджелес» и показать Денежным Мешкам, как он их называл, то, что они частично субсидировали.

В просмотровом зале был, как кто-то потом выразился, аншлаг, и, когда зажегся свет, никто не шелохнулся. Висконти решил, что это успех, что они никак не опомнятся после эмоционального накала финальных кадров.

Ничуть не бывало. Их молчание объяснялось недоумением, граничащим с ужасом.

Почувствовав наконец в атмосфере всеобщего молчания неловкость, поднялся нервный человек в очках.

– Ну что ж, по-моему, музыка замечательная. Главная тема великолепна. Кто вам писал партитуру, синьор Висконти?

Благодарный за то, что хоть кто-то проявил – пусть косвенный – интерес к его фильму, Висконти ответил, что музыка принадлежит Густаву Малеру.

– Просто здорово! – откликнулся нервный. – Надо взять его на заметку.

_______
6 Все в порядке? (итал.).
7 Хорошо? (итал.).
8 Очень хорошо.

158

Гораздо позже, уже добравшись до Рима, Висконти всласть посмеялся. Но тогда было не до смеха. Меньше всего ему, Висконти.

В конце концов вынесли вердикт, что фильм «неамериканский» и тема очень скользкая. Он ни за что не принесет дохода, и ясно как день, что публика в Канзас-сити ни черта в нем не раскумекает. Прозвучало также предположение, высказанное с определенной тактичностью, хотя и не чрезмерной, что если бы даже зашла речь о его прокате в Америке, фильм бы все равно запретили, щадя общественную мораль.

Однажды вечером мне позвонил из Рима сопродюсер фильма Боб Эдвардс.

– Тут какой-то Джон Джулиус Норвич, лорд или что-то в этом роде, – он основал фонд спасения Венеции «Жемчужная Венеция» – хочет устроить благотворительную премьеру нашего фильма в Лондоне, королева согласилась присутствовать, сказала, что обоих детей с собой приведет. Каково?

Пожалуй, именно его превосходительство лорд Норвич и спас «Смерть в Венеции». Висконти передал

159

в Лос-Анджелес: «Если, по-вашему, этот фильм оскорбляет нравственность и вы его по этой причине не пустите на экран, считайте, что обвинили в безнравственности английскую королеву».

Мы выкарабкались.

…Прием после королевской премьеры готовился в резиденции Берлингтон-хаус. К тому времени, как я подоспел туда со своей небольшой компанией, зал заполнился до отказа. Замученный метрдотель выразил нам свое сожаление, и мы стали спускаться по лестнице, раздумывая, где бы перекусить.

Облокотись о перила, один из Денежных Мешков разговаривал с кем-то из своих. Оба были явно озабочены.

– Премьера а Риме в четверг, будете? – крикнул он мне.

Я ответил, что не могу сказать наверняка. На самом деле загвоздка была в том, что меня на нее не пригласили. Рим – вотчина Висконти. Никто не осмеливался предпринимать что-либо на этой территории на свой страх и риск. Он один полновластно царил там.

– Ладно, завтра потолкуем, – отозвался Денежный Мешок с плохо скрываемым беспокойством. – Знаешь, – обратился он уже к своему соплеменнику, – во что я никак не могу не врубиться, так это в то, что английская королева приводит дочку на фильмец про старикашку, который пасет задницу какого-то пацана…

На Каннском фестивале я попал в щекотливое положение. В числе множества конкурсных картин «Смерть в Венеции» официально представляла Италию, «Посредник» Джозефа Лоузи – Англию. Я оказался камнем преткновения для двух режиссеров, более всего повлиявших на мою карьеру в кинематографе. На этот раз они становились жесткими соперниками. До моих ушей донесся слух – они всегда гуляют в фестивальные дни по набережной Круазетт, – что я «определенно» должен получить приз за лучшую роль. Но слухи слухами, а всерьез их никто не воспринимает: я почему-то никогда не удостаивался призов, не из тех, видно, я актеров, которые их получают. Думать об этом доставляло удовольствие, хотя я пытался подавить в себе эту мысль.

Лучше, чем мне, это удалось Висконти, который в пространном письме извещал меня, что в качестве официальной конкурсной ленты фильм должен демонстрироваться на итальянском языке. То есть в дублированном варианте. А по тогдашним правилам актер, роль которого дублировалась, не мог претендовать на награду.

Возразить было нечего: дублированная роль – это и не роль вовсе. Итак, меня вышибли из претендентов, но это рассердило меня гораздо меньше, чем мысль о том, что вся моя кропотливая работа и «немецкий» колорит пропадут зря и текст пропоет какой-то итальянский тенор. День или два я просто кипел от гнева, который потихоньку перешел в смутное недовольство. Что толку скулить понапрасну. К тому же я увидел в этой ситуации и светлую сторону. Отстраненный от конкурса, я не испытывал вины ни перед Висконти, ни перед Лоузи. И мог с легким сердцем поздравить любого из них с заслуженной Золотой пальмовой ветвью.

Денежные Мешки, однако, пришли в ярость и развернули между Римом и Лос-Анджелесом беспощадный бой, и желанный компромисс был достигнут. Фильм был показан в информационной программе для прессы в укороченном варианте на английском языке, а на вечернем гала-представлении на итальянском. Ход событий удовлетворил всех, в проигрыше остался только один человек – актер.

Зал был набит битком. Люди сидели в проходах, на сцене, стояли позади кресел; журналисты исчислялись сотнями. Царила возбужденная атмосфера грядущего «события». Я понял, что если фильм не понравится, зрители не постесняются закидать экран камнями и пустыми бутылками; они отстояли по многу часов в очереди, чтобы занять здесь свое место.

…Мы прошли сквозь густую толпу, приветствовавшую нас, на пресс-конференцию. Висконти шел не спеша, наслаждаясь каждым мгновением, прижимая руку к груди, – благодетель, монарх, вышедший к своим подданным. Мы были триумфаторами, весь свет любил нас.

За исключением одной важной персоны в жюри: этот человек нас не признавал и сообщал об этом в каждом барс или ресторане, которые он посещал в ходе своей многотрудной деятельности.

Лоузи нервничал и переживал за судьбу своего фильма, который потерял шансы на успех из-за нашего с Висконти шумного триумфа. Я, как мог, пытался поднять его дух, напоминая о злопыхателе из жюри, который нес свою ненависть все дальше в народ.

Меня стали донимать звонками, рассказывая о том, как принимают картину, и уговаривали прийти хотя бы на прием. Я отказывался, объясняя, что занят утешением конкурента.

И конкурент победил. Накануне вручения призов известие об этом просочилось в публику, после чего Висконти спокойно упаковал багаж, заплатил по счету и уехал в аэропорт, где сидел на чемоданах в ожидании ближайшего рейса в Рим. Администрация фестиваля пришла в ужас. Висконти стаями осаждали официальные лица, умоляя его вернуться, обещая специальный приз, который он непременно должен получить лично. Он сидел невозмутимый, как монумент, и молча наблюдал за их стараниями.

Потом нехотя согласился. При условии, что приз будет вручен ему в конце церемонии, после Золотой пальмовой ветви.

Я не помню теперь, за что конкретно был вручен этот приз. В заполненном до отказа зале 160

никому не было до этого дела, главное, что приз ему присудили, а когда был назван лучший конкурсный фильм и Лоузи в замешательстве прошагал по сцене, его ошикивали не тише, чем приветствовали. Зато, когда объявили о награждении Висконти специальным призом, весь зал стоя аплодировал ему.

Он прошествовал на сцену, принял из рук Роми Шнайдер приз с величайшим достоинством, коротко поклонился ревущей толпе и ушел. Он ни на секунду не задержался на сцене, как это делали другие, робко прижимавшие к груди свитки и алые коробочки.

За два года после съемок «Смерти в Венеции» на моем горизонте не появилось ничего, что могло бы соблазнить меня к возвращению на площадку. Меня удручало, что роль, сыгранная в последнем фильме, привела к тому, что моя фигура, по крайней мере в умах киношников, стала ассоциироваться с образом стареющего чудака, выступающего в обличье каких-то школьных учителей, тайно вожделеющих к ученикам – неважно, девочкам или мальчикам, или же священников, крадущихся готическими переходами подозрительных закрытых школ и выслушивающих в исповедальнях страстные признания. Вот чем увенчалась работа над Томасом Манном в партнерстве с Лукино Висконти, которую мы делали так любовно и трепетно. Все свелось к тому, что я окончательно утвердился в амплуа дегенерата. Тяжелый, немилосердный удар…

Не помню точно, когда это случилось: я машинально нажал кнопку презираемого мною телевизора и оказался в плену чужого обаяния. Показывали итальянский фильм с французскими титрами; чтобы разобрать, о чем речь, пришлось прислушиваться к словам и присматриваться к строчкам внизу экрана. К сожалению, я мог разобрать лишь то, что фильм посвящен Галилею. Но в одном уверился сразу: рассказчик этой истории – большой мастер, и стал с нетерпением ожидать конца, чтобы узнать его имя. Последняя строчка сообщила: Лилиана Кавани.

Из глубины памяти всплыло смутное воспоминание о покоящемся в куче отвергнутых мною сценариев одном, подписанном этим именем. Да, вот он – толще Библии, неряшливо отпечатанный, плохо переведенный на американо-английский, помятый, отсыревший за время пребывания у меня в подвале, в рассыпающейся груде хлама. Обведенные золотом буквы выцвели, но прочесть вполне можно: «Ночной портье» Лилианы Кавани.

Стоя там, в подвале, перед кипой скопившихся рукописей, листая грубые шершавые страницы, я вспомнил, что сразу отказался от этой вещи, поскольку мне отводилась в ней роль очередного выродка, на этот раз в форме офицера СС из фашистского концлагеря. Вспомнил, что пробежал сценарий наспех, «по диагонали». Может быть, настал черед познакомиться с ним повнимательней.

Я перечел сценарий в тот же вечер. Первая треть была великолепна, середина представляла собой какую-то невообразимую мешанину, конец – заурядную мелодраму. Но где-то в сердцевине этой кучи испещренных словами страниц таилась, как орешек в шоколаде, трогательная и совершенно необычная история. И мне она понравилась.

Я позвонил в Рим и поговорил с Бобом Эдвардсом, сопродюсером Висконти на фильме «Смерть в Венеции».

Да, действительно, Кавани поставила «Галилея», и да, она написала сценарий под названием «Ночной портье», который он в свое время предложил мне, но я его отверг.

– Я только что перечитал сценарий. Его нужно здорово чистить.

– Она знает. Она написала его специально для тебя.

– Может быть, приедешь, потолкуем?

– С удовольствием. Лилли сказать?

Я заколебался. Но раз уж сказал «а», говори «б». Видно, я уже влип.

– Да, – ответил я. – Можешь сказать мисс Кавани.

– Отлично. Если хочешь еще что-нибудь о ней разузнать, звони Лукино.

– Висконти?

– Ему самому. Она одна из его любимиц.

Висконти, исчезнувший с моего горизонта после нашей последней встречи в Канне, застопорился на том, что он в одном из писем обозначил как «небольшую вещицу», – на фильме о Людвиге Баварском. Когда я наконец -застал его дома, он откликнулся необычно любезно.

– Послушай, Лукино. Лилиана Кавани…

– Ага! Так что?

– Она прислала мне сценарий. Как, по-твоему, она заслуживает внимания?

– В высшей степени. Ты имеешь в виду «Portiere della Notte»? Обязательно займись им. Это важно тебе самому.

Я еще раз позвонил Эдвардсу и сказал, что если Кавани согласится сократить диалоги, уменьшить число персонажей и свести повествование к одной сюжетной линии – истории двоих, я буду играть в ее фильме. Он ответил, что она уже в курсе дела и вовсю перерабатывает сценарий. Эдвардс обещал мне в ближайшее время привести Кавани для обсуждения «Ночного портье».

Теперь уж не вспомнить в деталях, какой рисовалась мне она в воображении. Поскольку фантазия моя вскормлена литературой, вероятно, как нечто смуглое, напористое, страстное и очень шумное, увешанное множеством золотых браслетов. И конечно, я был далек от того, чтобы вообразить себе застенчивую, хрупкую, светловолосую молодую женщину, которую привел однажды вечером

161

Эдвардс в сопровождении целой толпы народа, пожелавшего способствовать нашему взаимопониманию. Но никакой помощи не потребовалось. Между нами мгновенно установилась странная внутренняя связь, возникшая из уважения к творчеству друг друга. Мы отселили всю компанию на террасу обговаривать контракты, даты, сметы и гонорары, а сами сели вдвоем в гостиной за бутылкой вина и без общего языка.

И прекрасно поладили, разговаривая на невообразимой смеси английского, итальянского и французского.

Я, правда, чуть не утонул в потоке ее итальянского красноречия и поспешил твердо заявить некоторые принципиальные соображения. Я объявил, что в сценарии слишком много политических рассуждений и что ни в Америке, ни в Англии этого не потерпят, а коли она решила ставить фильм по-английски, надо рассчитывать на прокат в этих странах. Сказал, что под шелухой политической трепотни таится очень простая и трогательная история мужчины и женщины, которые встретились в аду и полюбили друг друга великой любовью там, в грязи и смраде лагеря.

Она лучезарно улыбнулась в ответ и сказала, что с самого начала история так и задумывалась.

Она снимала документальный фильм для телевидения в концлагере, кажется, в Дахау. Из-за плохой погоды пришлось прерваться. Сидя под зонтиком на развалинах лагеря, она увидела элегантно одетую даму, бродившую под проливным дождем с букетом красных роз на месте когда-то стоявших тут бараков, в которых содержались узники. Наконец, она, видимо, нашла, что искала – торчащий из земли угол кирпичного фундамента, стала возле него на колени и положила цветы. Несколько минут она стояла так со склоненной головой под дождем, потом поднялась и пошла прочь. А Кавани провожала ее глазами.

Женское любопытство и режиссерский глаз, остро подмечающий все необычное, толкнули ее вслед за женщиной, которая, думала она, наверное, пришла сюда почтить память родственников, погибших в этом ужасном месте.

Но дело было не в родственниках. Эта женщина не была еврейкой. Она приходит сюда каждый год в день смерти своего возлюбленного. Эсэсовца. Ее заключили сюда еще девушкой за социалистические убеждения; ее отец был видным деятелем социалистического движения. Сохранившийся кусок фундамента – все, что осталось от барака, в котором она содержалась. Много лет назад именно в этот день ее возлюбленный был убит американцами, освобождавшими лагерь. Теперь она живет в Америке, но каждый год приезжает сюда.

Все это было рассказано очень просто и почти бесстрастно. Женщина ушла в дождь, оставив Кавани наедине с историей, которая продолжала томить ее долгие годы.

А что, размышляла она, произошло бы дальше, не будь этот эсэсовец убит? Если бы ему удалось сбежать и скрыться, как многим другим, и потом, годы спустя, в неожиданном месте и в неожиданный момент эти двое встретились бы вновь? Что тогда?

Так родился «Ночной Портье».

Но, заметил я, в сценарии девушка – еврейка. В жизни ведь не так. Я уверен, сделав нашу героиню еврейкой, мы оскорбим еврейский народ – даже если допустить, что так могло бы быть в реальности.

– Но такое действительно было! – Кавани уверенно проговорила эти слова, постукивая пальцами по столу. Многие женщины разных национальностей и вероисповеданий странным образом влюблялись в своих тюремщиков. Она обнаружила это – к своему огромному удивлению, – интервьюируя бывших узниц женских лагерей, когда собирала материал для своего документального фильма.

– Вот так дела! – сказал я. Какая уж тут политика, она только испортит эту прелестную в своей простоте историю.

Кавани была молода. Война прошла мимо нее – вместе с семьей она благополучно прожила эти годы в Северной Италии. В их доме всегда стояло на столе масло, ей не пришлось слышать, как падает бомба. Информация об этом страшном времени начала понемногу просачиваться к ней, когда она поступила в университет и война отошла в прошлое. Но новое знание ошеломило ее. И она решила восстановить ушедшее, всецело доверяя только фактам и не пренебрегая ни одним из них.

…Героиню должна была играть Шарлотта Рэмплинг. Я познакомился с ней на съемках «Гибели богов», ее работа произвела на меня сильнейшее впечатление, а Висконти заметил, что если бы она пожелала, стала бы первоклассной «звездой». А он слов на ветер не бросал. Я интуитивно чувствовал, что она, как никто, справится с ролью.

Я позвонил Шарлотте в Лондон и все объяснил. Да, ей это интересно. Да, у нее грудной ребенок, но с ним проблем не будет. Через несколько дней она дала согласие сниматься.

Мы приступили к съемкам «Ночною портье» морозным январским днем в бывшем туберкулезном санатории на виа Тусколона, в Риме. Как и все натуральные площадки, это место было выбрано Лилианой абсолютно точно: оно таило в себе атмосферу лагеря смерти, пропитанную ощущением тоски, болезни и отчаяния.

Прохаживаясь или, точнее будет сказать, шествуя между пустых бараков, вдоль темных коридоров, мимо мертвого кустарника запущенного сада, в котором располагался санаторий, в своем

162

прекрасно сшитом черном с серебром мундире, в высокой фуражке с эмблемой – мертвой головой, – постукивая по голенищу плеткой с серебряной ручкой, я чувствовал себя вовсе не актером, играющим роль. Я был этим человеком. Внушающим страх, обладающим властью, отдающим приказы. Его внутренние борения стали содержанием моей собственной души; и мне гораздо легче было перевоплотиться в него, чем стать беднягой Ашенбахом, хотя сама роль оказалась ничуть не менее изнурительной и опустошающей душевные силы.

Форма производила особый эффект на обитателей «лагеря», которых за умеренную плату играли члены актерского профсоюза, отобранные по принципу худобы, дряблости, возраста и впечатления угасания. Когда я проходил мимо, они нервно торопились куда-нибудь скрыться. И чем быстрее они разбегались, тем выше подымал я голову, тем тверже становились мои шаги. Эсэсовская форма как нельзя лучше справлялась с ролью, которая ей отводилась: внушать ужас.

Я помню, каким маленьким, тщедушным и незначительным выглядел мертвый Гиммлер на выщербленном паркете бюргерского дома в Люнебурге в 1945 году: ступни, втиснутые в разбитые армейские ботинки, небрежно брошенное одеяло, едва прикрывающее живот и грудь, волосатые ноги, торчащие из-под покрывала (на нем даже не было носков) и вывалившийся изо рта, как у дохлой собаки, язык.

Без своей великолепной формы, которая внушала такой ужас множеству людей, он был в то утро мертвой собакой. И в его смертоносных решениях мундир играл немалую роль; кучке итальянских статистов это было очень хорошо известно. Они вынесли оккупацию, они видели эту форму у себя на улицах. Забыть ее было нелегко.

Спустя две недели, проведенных на натурных съемках в санатории, мы на время перебрались в благословенную «Чинсчитту», а потом опять вернулись в мир суровый и жестокий. На этот раз нам предстояло снимать в пустом доме, предназначенном на слом.

Через день-другой после пребывания в этом строении я решил, что снос его ни у кого не вызовет сожаления. В нем действовал только один туалет, горячей воды не было. Стужа стояла арктическая, сырость проникала всюду. В качестве гримерной мне предоставили огромную пустую комнату, обои в которой висели клочьями, а стены из-за протекающей трубы были поражены грибком. Обставлена она была с предельной скудостью – стул, стол и электрокамин. Шарлотта с грудным ребенком поместилась в комнате по соседству. Корзинка с малышкой стояла прямо на полу.

Такой вот «звездный» быт.

Но, несмотря ни на что, мы были счастливы. Все без исключения. Какое бы гнетущее впечатление ни производил сам материал «Ночного портье», работа над ним сопровождалась атмосферой радужных надежд и сокровенного волнения. Нечто волшебное и необычное рождалось на наших глазах, и мы были сопричастны этому чуду. Это чувство способно вознаградить за все тяготы, а его уникальность не позволяет возгордиться. Слишком оно нечасто возникает.

Увы, исподволь дело приобретало дурной оборот. У нас кончались деньги. Впрочем, этот сюжет настойчиво повторялся в моей киношной жизни.

– Деньги! – воскликнула Шарлотта. – Господи, да на те деньги, что платят здесь мне, мышонка не прокормить. Как можно при таких расходах выйти из бюджета!

Лилли казалась удрученной меньше остальных и по-прежнему перемежала велеречивые итальянские монологи мягкой улыбкой.

– Она говорит, – переводили нам, – что не следует терять веру, нужно сохранить твердость, мы будем неустанно бороться…

– Что она, на баррикадах, что ли?.. – буркнул я. – Надо думать, как закончить фильм без денег.

– Лилли говорит, что когда она смонтирует материал, он произведет такое впечатление, что кто-нибудь обязательно даст нам денег…

Итак, я возвратился домой во Францию, а Шарлотта потащила корзинку с ребенком в Лондон. Ничего другого не оставалось.

Но прошел месяц, и в апреле мы вновь собрались вместе в Вене. Мы терпеливо ждали – и дождались. Неизвестно откуда появились деньги, как и предвещала Лилли, – немного, даже очень мало, но их хватило. Правда, с трудом. Бюджет был таким напряженным, что для эпизода в оперном театре мы смогли нанять лишь горстку статистов. И Лилли, тщательно выбирая углы съемки, усадив в зал всю незанятую на площадке часть группы, включая пресс-агента, парикмахера и просто случайно забредшего посетителя, создала атмосферу аншлага.

Прогулки по Вене, пережившей поражение австрийских нацистов, в моем черном эсэсовском мундире совсем не походили на римские. В этом городе такая выходка расценивалась бы как провокация, поэтому я прятал мундир под пальто, а фуражку держал в коробке. Съемки велись прямо на улицах, так что имело смысл вести себя тактично и не высовываться.

Ночь, которой я особенно страшился, отодвигалась на самый последний день съемок. Эпизод предполагали снимать в восточном секторе, в пролетарском квартале, знаменитом своей суровой простотой и зданием Карл Маркс-хоф, куда приезжали люди со всего света, чтобы полюбоваться образцом дерзости архитектурной мысли.

Это, словом, был оплот коммунистов, как меня многозначительно предупредили, район, населенный бескомпромиссными людьми, которые, не задумываясь, разорвали бы меня на куски, если бы увидели свастику, не говоря уже о мундире СС. Это предупреждение вселило в меня тревогу, и, пока эпизод готовился, я сидел, плотно завернувшись в плащ, в баре на углу.

163

Заранее было продумано, как тайком провести меня сквозь толпу зевак, собравшихся поглазеть на съемки, в квартиру на четвертом этаже, откуда мы с Шарлоттой должны были выйти. Все предосторожности были разработаны с той целью, чтобы оставить меня беззащитным в толпе лишь на несколько секунд.

С наступлением вечера толпа, привлеченная ярким светом дуговых ламп, заливавших мрачный фасад дома, становилась все гуще, в ней сновали шумные дети, хватающие руками оборудование, танцующие в лучах прожектора. Это напоминало цирковое представление, а я. укрывшись в баре на углу, чувствовал себя клоуном, раздетым донага на потеху публики.

За мной пришел вежливый и слегка обеспокоенный ассистент австриец, и мы заторопились сквозь толпу к дому. Я был полностью экипирован. Даже фуражка была надета, но ни ее, ни сапог не было видно под плащом, так что я без затруднений пробрался по лестнице в квартиру на четвертый этаж, где старушка с седым пучком волос на голове радостно впустила нас потому, что за использование ее апартаментов в течение нескольких минут получила приличную сумму, и потому, что само событие приятно разнообразило ее жизнь, которую скрашивал только телевизор.

Мне была предложена чашка кофе из металлического кофейника, сверкавшего на ее безупречной чистоты плите.

Ассистент следил с балкона за сигналом, который нам должны были подать. Шарлотта ждала на лестнице. Я стоял, придерживая полы плаща, а старушка все повторяла, что погода очень «kalt»9. И тут дали сигнал.

Я сбросил плащ, поправил фуражку и ремень, взял свой хлыст и старушка издала громкий вопль, застыв с кофейником в одной руке и прижав другую к щеке. Ее водянистые глаза расширились и побелели.

В них отразился не ужас. Радостное удивление.

Она проворно поставила кофейник на место, вытерла руки о передник и, подойдя быстрым шагом, обратилась по-немецки уже не к переводчику-австрийцу, а прямо ко мне. И похлопала меня по плечу.

Ассистент остолбенел. «Надо идти, они готовы, но дама просит разрешения пожать вам руку. Она говорит, что это, – он легким движением пальца указал на мундир, – напоминает ей «доброе старое время».

Я кивнул и пожал ей руку. Что мне оставалось?

Послышался сигнал: «Мотор!» Я вышел из квартиры, старушка все кивала и улыбалась, тихонько хлопая в ладоши.

– Камера!

Когда мы с Шарлоттой очутились под слепящим светом в дверях дома, наступила внезапная и какая-то неестественная тишина. Я стоял во всей красе своих сверкающих регалий. Из тысяч глоток вырвался возглас изумления.

Сердце мое предательски екнуло. Я взял Шарлотту под руку и начал «играть» – искать ключи от автомобиля. Я знал, что в толпе рассеяны люди, которые в случае необходимости должны прийти нам на помощь. Многоголосый крик замер, и повисла напряженная тишина. Я провел Шарлотту через улицу, усадил ее в машину. Кто-то зааплодировал. Его не поддержали. А потом аплодисменты раздались сразу в нескольких местах, зазвучали громче, стали выкликаться слова одобрения, и я услышал чей-то возглас: «Sieg Heil!» Его подхватили.

«Sieg Heil!» – и над толпой прокатился взрыв смеха и оваций.

Мы сели в машину и уехали в темноту, прочь от света режущих глаза ламп. Толпа бесновалась и гоготала, аплодировала. Огни за спиной погасли. Смех и возгласы продолжались. «Sieg Heil!» звенело у меня в ушах.

– Какие-нибудь пьянчуги, – сказала Шарлотта.

– Не думаю.

Не надо придавать этому значение. Неужели ты веришь, что они всерьез! Они просто забавлялись. Получили удовольствие.

Увы, удовольствие им доставила не игра – мундир.

С готовой копией «Ночного портье» Боб Эдвардс вылетел в Калифорнию, как в свое время это делал Висконти, в качестве своего рода коммивояжера, предлагающего образец товара. В достоинствах его он был убежден, да и те немногочисленные зрители, которым удалось увидеть фильм на неофициальных просмотрах, неизменно приходили в восторг, так что у Эдвардса были все основания надеяться, что он заключит приемлемую сделку. Но он ошибался.

Реакцией руководства крупных студий было тупое недоумение. Аргументируя «обидчивостью» евреев, оскорбление религиозных чувств которых они усматривали в картине (чего там на дух не было, как и самих евреев), и «непристойностью», «Уорнер бразерс» нашли ее к тому же «скучной и неинтересной».

Я наивно полагал, что как раз «непристойность» их и может привлечь, потому что она, как правило, приносит деньги, но против «непонятности» все аргументы были бессильны.

_______
9 Холодная (нем.).

164

Конечно, весь антифашистский запал Лилли остался за порогом их понимания, и они вцепились в любовную историю, найдя ее немыслимой, а сам факт, что женщина может влюбиться в своего тюремщика, – невероятным.

Новый год принес луч надежды: если калифорнийцы фильм невзлюбили, то французам он понравился, а главное, они разобрались не только в любовной интриге, но и в замысле. Запахло возможностью начать прокат с Франции.

Французы, как и итальянцы, пережили сложный и унизительный период оккупации, и им хорошо было известно, какие странные и запутанные отношения могут возникнуть между пленником и завоевателем. Они знали это по собственному опыту.

Однажды у меня раздался звонок из Лос-Анджелеса. Звонила Дина, старый надежный друг, сценаристка.

– С Новым годом! Я видела ваш фильм. Балдеж!

– Что значит «балдеж»?

– Ну, сильно сделано. А я не знала, что ты не брезгуешь мягкой порнушкой!

– Порнушкой? Дина, побойся бога! Мы, кажется, оскорбили большие студии в лучших чувствах…

– С ними ни в коем случае нельзя связываться, у них одна песня: антиеврейский фильм, полный мрак…

– Да что в нем антиеврейского? У нас нет ни одного кадра, в котором бы упоминались или появлялись евреи. Это антифашистский фильм и больше антиникакой.

– Но это с вашей точки зрения. А в Лос-Анджелесе считается, что гибнуть в концлагерях – прерогатива евреев. Так уж утвердилось. И у нас не принято смешивать антифашистские послания с сексом и прочими штучками, с любовной дребеденью. Тем более в лагере!

– Кстати, мы заключили контракт с французами.

– Ах, эти французы! Из-за секса, конечно. Amour.

Секс тут ни при чем. Они знают, что такое оккупация.

– Слушай, я вообще-то звоню поздравить тебя с Новым годом! Фильм меня потряс, и мне жаль, что вам не удалось его пристроить. Даже мягкая порнушка не помогла.

Да нет там никакой порнографии! Это зависит от воображения зрителя, Дина.

– Ясно, зависит. А вы его хорошенько провоцируете…

Я в отчаянии мерил шагами комнату. Порнография? Секс и мелодрама? Неужели я выжил из ума, что ничего этого не замечаю? Слишком долго не снимался, поезд ушел… Или я переусердствовал с сокращениями в тексте? И кого мы могли оскорбить? Вопросы сыпались мне на голову один за другим.

Боб вернулся из Калифорнии усталый и удрученный. Я позвонил ему в Рим и предложил рискованный план. Надо устроить в Лондоне показ для четырех-пяти избранных критиков, наиболее авторитетных, возложив на них задачу вынести нам вердикт.

Александр Уокер, побывав на нашем тайном просмотре, прислал двухстраничную разгромную рецензию, обвиняя фильм в дурновкусии. Зато Дилис Пауэлл хвалила и фильм, и актеров, Маргарет Хинсман сравнивала Шарлотту с Гретой Гарбо, а Феликс Бейкер провозгласил картину «классической, какую редко увидишь».

Мнение английских критиков вызвало неожиданные последствия. Американцы затребовали фильм на повторный просмотр. Французы поспешили с выпуском его на экраны, и премьера для публики состоялась, несмотря на то, что именно в этот день скончался президент Жорж Помпиду.

Но скоро нас настиг очередной удар. В разгар парижского триумфа цензура запретила фильм .для показа в Италии. Лилли ринулась в бой. Это было ее дело, ее страна, и тут я не мог быть ей полезен. В конце концов она победила, вызвав грандиозный скандал в прессе, который сослужил ей хорошую службу; кстати подоспела и поддержка женщин-феминисток, благодаря которой она прорвалась к славе. Фильм получил право премьеры сразу во всех крупных итальянских городах и снискал единодушный успех у критики и публики.

А на следующий же день все копии фильма были конфискованы полицией.

Все началось сначала.

Даже сорокавосьмичасовая забастовка, поддержанная всей итальянской киноиндустрией, не поколебала департамент полиции в его решении снять фильм с проката за оскорбление нравственности.

И тут я про себя решил, что с меня хватит. Черт с ним, с кино. Надоело воевать. Надо найти другой способ зарабатывать себе на жизнь. Актерская работа сама по себе никаких проблем не представляла, она приносила только радость. Но вся эта суета да маета ничего общего с профессией не имела. Это было политиканство, а я всегда питал к нему отвращение.

А вечером позвонила из Милана Шарлотта и сообщила, что против нее, Лилли и меня миланским судом возбуждено дело. По обвинению в оскорблении нравственности.

– Да чем же, скажи на милость, оскорбили мы нравственность, – воскликнул я. – Ни одной пуговицы не расстегнули, шнурка не развязали.

– Очевидно, тем, что мы сделали, не развязывая шнурков. Бог знает чем. Я-то откуда знаю!

– Чушь собачья! Мы не сделали ничего аморального! Я бы еще мог понять, если бы Лилли заставила нас кувыркаться на двуспальной кровати или инсценировала то, что запечатлено на архивной фотографии, где людей вешают под аккомпанемент оркестра, исполняющего увертюру к «Волшебной флейте». Но мы ведь даже отдаленно ничего похожего не сняли! Надо же различать определения

165

морали и произведения искусства. Давайте вспомним Джойса. Лоуренса, Эпштейна, сотни других…

– Этим уж ты займись, дорогой, – ответила Шарлотта. – Я вечером уезжаю из Милана. Лилли собирается на фестиваль в Канн, а Боб опять в Америке. Тебе же лучше оставаться дома, не высовывайся.

Ее совет показался мне разумным. Но Лилли опять кинулась в самую гущу боя и опять вышла с победой. Результат был таков: верховный суд в Милане, самый авторитетный в стране, провозгласил: «Ночной портье» – это произведение искусства, и никто и ни при каких обстоятельствах не имеет права накладывать на него запрет. Мы почувствовали себя в безопасности.

И все же чувству полного облегчения мешала горечь ощущения оттого, что нам пришлось столкнуться с такой непроходимой глупостью. Запреты и аресты фильма заставили нас сделать огорчительный вывод: политика в очередной раз переиграла искусство. Фильм нес в себе недвусмысленный антифашистский заряд, и как раз это, а не выдуманный аморализм разожгло страсти.

Фурор, который мы произвели в Европе, судебное дело об оскорблении нравственности, широкая реклама, вмешательство полиции и прочий шум стали известны на противоположном берегу Атлантики. Руководство больших студий, все еще с опаской относясь к фильму, вместе с тем чуяло в нем хорошенькую наживу. Страх потерять на этом деле голову пока что пересиливал. В Голливуде головы слетают чаще, чем это случалось во времена Французской революции. И пока они судили да рядили, фильм прямо у них из-под носа был продан джентльмену по имени Джо Левин, который набил руку на проталкивании «трудных» картин.

Время от времени мы с ним встречались по разным поводам то в Лондоне, то в Нью-Йорке, и каждый раз, припоминая меня, Левин обещал сделать из меня «звезду» мирового класса. Но так никогда и не удосужился исполнить свое обещание. Еще он любил потешать публику трюками с долларовыми купюрами – в молодые годы Джо Левин подвизался в качестве фокусника. Он представлялся мне идеальной фигурой, которая обеспечит прокат «Ночного портье» в Штатах. Он был известен своими широкими рекламными кампаниями и мог бы продать аравийский песок бедуину…

Лилли и Шарлотта торжественно вылетели в Нью-Йорк ему на помощь. Меня не взяли, потому что он наверняка опять забыл мое лицо. А я был счастлив остаться дома, вдали от всех забот. В конце концов я уже сделал все от меня зависящее, чтобы пробить дорогу картине.

Пресса развязала против фильма ожесточенную кампанию, которую возглавила ядовитая Полин Ксйл, превзошедшая на этот раз самое себя. Яростный напор рецензии в «Нью-Йорк таймс», случись ему материлизоваться, разнес бы в куски Эмпайр Стейт Билдинг.

Но публика волной хлынула в кинотеатры. Боб, почувствовавший себя на вершине счастья, слал мне телеграмму за теле1раммой, извещая о том, какие рекорды мы побиваем практически ежедневно.

Шарлотта и Лилли, хотя и уставшие бороться, не теряли энтузиазма. Шарлотта стушевалась только тогда, когда обнаружила, что на всех пресс-конференциях, куда ее приглашали, присутствовали в основном репортеры и фотокорреспонденты журналов для мужчин. После двух дней унижений она потихоньку скрылась с горизонта, и больше ее не видели. Лилли, обессиленная, измученная, чувствовавшая себя чужой в чужом городе, не вызвала интереса у интервьюеров и тоже улетела. Потеряв обеих дам, мистер Левин сразу вспомнил мое лицо и потребовал, чтобы я явился заткнуть брешь.

…Обед на презентации устроили в каком-то дурацком стиле. Столы накрыли черной виниловой пленкой, на стулья навесили цепи, зажгли свечи, разложили спички в обертке из искусственной кожи с изображением сапог и хлыстов. Натуральная садомазохистская оргия.Боже милостивый…

Так или иначе, усилия, которые мы предпринимали, чтобы довести «Ночного портье» до зрителя через судебные препоны и полицейские запреты, оправдались. Фильм возвел Шарлотту в ранг мировой «звезды», подтвердил славу Лилли как режиссера большой силы и своеобразного дарования. Теперь уже никто не назовет фильм порнухой, но, как мы и надеялись, он бесспорно относится к числу крупнейших произведений искусства и до сих пор не сходит с экрана.

Не включи я по чистой случайности телевизор, когда показывали «Галилея», не спустись в подвал порыться в пыльных сценариях, не наберись Лилли терпения и мужества, откажись Шарлотта сниматься и… Сколько случайностей! Но жизнь ими и созидается. И, думаю, именно это придает ей очарование.

Перевод с английского Н. Цыркун

В материале использованы фрагменты из книг Дирка Богарда «Вверх и вниз» («Snakes And Ladders», 1978) и «Человек правил» («Ап Orderly Man». 1983)

166

«Не только зажигательная формула, положенная в основу фильма, – секс+нацизм, но и его таинственная эротическая пульсация, непостижимость обращения палача в жертву – вот что влечет зрителя…» Джонатан Розенбаум, «Манели филм буллетин», 1974.

«В 70-е годы в кинематографической прессе прошли дискуссии по поводу картин «Лакомб Люсьен» французского режиссера Луи Малля и «Ночной портье» итальянского режиссера Лилианы Кавани; в этих фильмах делался далеко идущий вывод – природа фашизма, оказывается, заключена в самой личности человека: он готов либо творить насилие, либо подчиняться насилию. В лентах такого рода, а их вышло немало, фашизм из категории политической и социальной превращался в некий садомазохистский комплекс, якобы присущий каждому человеку, но проявляющийся в зависимости от обстоятельств». Владимир Баскаков, «Искусство кино», 1983.

Приведенные нами цитаты так по-разному рекомендуют зрителю фильм Лилианы Кавани «Ночной портье», о съемках которого вы только что прочитали – надеемся, с интересом – в воспоминаниях Дирка Богарда. Сделанная в 1974 году, картина эта сразу же стала одним из самых спорных, самых сенсационных кинематографических и даже политических событий середины 70-х годов. Наша кинокритика дружно пригвоздила фильм к позорному столбу, увидев в нем и порнографию, и апологию фашизма. Многолетняя слава «Ночного портье» доказывает, что сегодня пришло время трезвых суждений.

Зарубежный отдел «ИК»

Вот почему в шестом номере «Искусства кино» мы печатаем сценарий этой незаурядной ленты.

167

Pages: 1 2 3

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Яндекс.Метрика Сайт в Google+ Сайт в Twitter